Эпоха под знаком игры

На вопросы о том, что такое постмодернизм отвечает известный философ, историк и культуролог Григорий Померанц. С ним беседует Екатерина Гуляева

– Григорий Соломонович, расскажите, пожалуйста, нашим читателям об эпохе, на которую пришлась часть нашей жизни и которую часто именуют эпохой постмодернизма. Что это такое?

– Когда я впервые попал в Локкум на конференцию, которая была в значительной степени посвящена пониманию постмодернизма, я недостаточно был знаком со всей западной культурой, где все это уже успело разыграться, и потому сам ничего не понимал. У нас, на территории бывшего Союза, в это время был хаос. Вообще нельзя было понять, что к чему. Просто разрешили сразу все, и никакого единого стиля не было.

Сами постмодернисты, во всяком случае западные исследователи, утверждают, что есть некоторое сходство между нашей эпохой и александрийской эпохой древности. И я с ними согласился. Что касается древности, то это был относительно спокойный и благополучный закат эпохи, где уже нет великих страстей и греческих трагедий, люди читают Феокрита, любуются пастушками и так далее. Но аналогия того времени с нашим лишь самая общая. А при моей любви понимать историю как зигзагообразное движение из огня в полымя я воспринял постмодернизм как разочарование во взрывах энтузиазма двадцатого века.

Двадцатый век начался с Первой мировой войны, которая стала шоком для европейского сознания, за сто лет привыкшего к постепенному развитию не только техникии науки, но и свобод, уважения людей друг к другу и так далее.И вдруг все это обрушилось, и оказалось, что все это только тоненькая корка, что за этим вспыхнули взрывы дикой ненависти – между русскими и немцами, между немцами и французами, между австрийцами и итальянцами и так далее.И все это полилось со страниц газет. Когда я впоследствии читал роман Оруэлла «1984 год», я подумал, что пятиминутки ненависти возникли раньше тоталитарных государств. Тогда не было радио и телевидения, но люди заряжались ненавистью от чтения газет. Русские поэты об этом точно сказали – «настоящий двадцатый век» начался с 1914 года. Это сказала Ахматова. А Пастернак – еще точнее: «Тринадцатый год был последним, когда легче было любить, чем ненавидеть». С 1914 года ненавидеть стало легче.

И когда кончилась Первая мировая война, люди, схватившись за голову, начали думать, как до этого всего дошло. И возникло глубокое разочарование в роли Европы как передового отряда цивилизации. Рухнуло отождествление европейской цивилизации с цивилизацией вообще. Появилась книга Шпенглера, где мировая история была разобрана на ряд отдельных культурных кругов, между которыми вообще не существовало духовной связи, передачи наследия. И тот прогресс, которым гордилась Европа, превратился в тень. Но самым страшным последствием этого разочарования была решимость броситься в утопию. Сделать историю управляемой и привести ее в мир без противоречий. Первый бросок в утопию произошел в России, но за ним последовали броски в утопию и в других странах. Все это говорило о страхе перед историей, о неуверенности в настоящем, о чувстве хаоса, чувстве внутреннего беспорядка, которое осталось после Первой мировой войны. Это было общеевропейским, общезападным явлением в широком смысле слова. Оно охватило и Россию, может быть, даже раньше других. Стали одно за другим возникать движения, основанные на взрыве энтузиазма, чтобы с помощью силы добиться порядка. Как у нас говорили, «добро должно быть с кулаками». Это немножко напоминает лозунг китайского восстания начала двадцатого века, которое назвали боксерским. Его лозунг был «Кулак – во имя гармонии и справедливости!». Этот «кулак во имя гармонии и справедливости» создал большевистскую диктатуру – с идеей общества, при котором свободное развитие всех будет условием свободного развития каждого, создал нацистскую диктатуру – с идеей тысячелетнего царства белой расы. Он создал – я немножко нарушил хронологию – итальянский фашизм… Мне кажется, он и сейчас продолжает действовать – на этот раз в странах ислама. Там энтузиазм вызывает идея восстановить в двадцать первом веке нечто вроде того, что было в седьмом веке, во время «четырех праведных халифов».И вогнать разбредшуюся в разных направлениях, бесконечно сложную цивилизацию, в которой каждый человек сейчас запутывается, в ту простую, упорядоченную по строгим правилам жизнь, которая была у мусульман при Абу Бекре, Омаре и Али. Нечто вроде светлого будущего, взятого в туманном прошлом.

Но вернемся к нашей теме. У огромных человеческих масс возникло желание создать какую-то простую, упорядоченную и по возможности справедливую жизнь. Или для всех людей – миф интернационализма, или для данной нации – миф национализма. Сами по себе эти идеи, пока они все в связке, пока они уравновешивают друг друга, – это нормальные идеи нормальной развитой цивилизации, в частности европейской цивилизации. Например, любая церковь была поместной и в то же время вселенской. Но произошло то, что идеи, то одна, то другая вырываясь из связки, начали стремительно развиваться в пустом пространстве абстракции, вне конкретной живой действительности, где культура была клубком идей, уравновешивающих друг друга, что ни одной идее не давало разгуляться до абсурда. Собственно говоря, двадцатый век был веком энтузиазма, когда некоторые идеи, безразлично какие, доводились до абсурда и во имя них совершались гигантские человеческие жертво-приношения.

Серия взрывов двадцатого века, завершившаяся крушением Германии, а затем проигрышем России в «холодной войне», вызвала чувство, по крайней мере на Западе Европы (я думаю, что отчасти это также ощущалось и в России, хотя, может быть, и не так отчетливо), что всякий энтузиазм страшен, опасен. И не надо никакими идеями увлекаться со страстью, лучше жить спокойно, каждый в собственное удовольствие. От этого, во всяком случае, не будет такого зла и вреда, как от любого рода энтузиазма.

Причем под общий топор, ударивший по энтузиазму, попал и всякий религиозный энтузиазм. Постмодернизм как-то совпадает по времени с осознанием Европы как «постхристианской страны». Все святыни, все, что вызывает взрывы веры и надежды, становится подозрительным. Жизнь такая, какая она есть. Это игра, удовольствие от игры. Не случайно появление в это время книги Йохана Хейзинги «Человек играющий». Люди и раньше играли, но книга об этом появилась в двадцатом веке. Культовой книгой становится и роман «Играв бисер», хотя автор ее, Герман Гессе, писал и другие книги на совершенно другие темы и с совершенно другими идеями. Но именно «Игрой в бисер» он закончил, уловив то, что носилось в воздухе. Эта книга стала знаком цивилизации.

Если жизнь имеет смысл только как возможность игры и наслаждения, то зачем ввязываться в какие-то неприятные истории ради принципов? И в свете этого нужно как-то осмыслить и понять и европейскую политику, и даже демографические проблемы… Этот дух заставлял западные державы отступать перед Гитлером. Он же сегодня заставляет всех отступать перед арабским терроризмом. И не потому, что он так же страшен, как гитлеровская машина. В смысле военной техники и вообще технико-экономической силы терроризм вообще не сила. Он силен силой воскресшего мифа, силой переплетения религиозного фанатизма с идеологическим фанатизмом. Эта сила не может разрушить Европу, но может ее теребить и расслаблять, может уменьшать ее политическое влияние в мире, оставляя место для культур Дальнего Востока, которые, кстати сказать, почти не затронуты этими процессами – они все-таки в большей мере касаются двух субглобальных цивилизаций, которые издавна сталкивались со Средиземноморьем.

– Вы говорите о том, что люди европейской культуры стараются теперь жить тихо-мирно и не хотят умирать ни за какую идею, в том числе и религиозную. Христианство в постмодернистском обществе также неинтересно – ради него не надо ни умирать, ни жить. Надо просто найти свою нишу и там существовать?

– Можно сходить в церковь, обвенчаться, это красиво. А всерьез жить, чтобы достичь тех целей, которые христианство выдвигало перед первыми христианами, – об этом сейчас нет и разговора.

А мнимая сила арабского терроризма не только в том, что он основан на идеологическом фанатизме, то есть вере в прекрасное социальное устройство, но эта вера переплетается с фанатизмом религиозным, и возникает сила взрывать себя, потрясать людей тем, чего совершенно в Европе не найдешь.

– Как вы считаете, может быть, постмодернизм – это плод излишнего рационализма, когда все, как вы говорите, доведено до абсурда? Может быть, в такой рациональной жизни не хватает чего-то еще – чуда, например?

– Если под чудом понимать что-то вроде землетрясения, то я не вижу в нем проку. Жизнь обновляет обыкновенное чудо. Обыкновенным чудом можно назвать то состояние, когда человек пробивается через разорванность ряда частных задач и сосредоточивается, чтобы созерцать жизнь как прекрасное целое. Если вы подниметесь над нашим заплеванным городом и взглянете на него с высоты десяти тысяч метров, он станет для вас прекрасной картиной. Понимаете? Но для этого не обязательно подниматься над ним на десять тысяч метров. Для того чтобы увидеть мир как целостную красоту, надо суметь подняться над всеми противоречиями и в созерцании дойти до глубины Божьей. В глубине моря тихо – все бури на поверхности.В какой-то степени этот образ очень поучительный. «Открыть заново созерцание» – это лозунг современной духовной жизни. Надо заново открыть созерцательную жизнь, которая дает нам почувствовать священное целое, потому что мысль Августина о том, что на глубине бытия зла нет, – правильная мысль. Когда Иов обращается к Богу со всеми своими вопросами, что делает Бог? Он поднимает его на Свой уровень. Чтобы Иов взглянул глазами Бога на ту жизнь, которая измучила его своими противоречиями, своими случайными несчастьями. И дает ему взглянуть на грандиозную картину творчества Божьего. И, «войдя» в Божественный взгляд на этот гигантский процесс творчества жизни, Иов чувствует себя возрожденным и может снова начать жить.

– Волшебное ощущение жизни похоронено под кучей мелочей. Мы почти не способны осознать, что жизнь – сама по себе великая ценность. Мы не знаем, как убить время, то есть убить саму жизнь. Иногда мне представляется, что все планеты, космос, вселенная существуют и движутся только затем, чтобы мы с вами могли поднять руку или ногу, вздохнуть, пойти. Что все они задействованы в гигантском механизме жизни. Это, может быть, слишком механистическое представление. Но в такие минуты я понимаю ценность каждого человеческого шага, каждого вздоха, каждого нового утра, каждой встречи, каждого нашего взгляда и слова. Но чаще мы всего этого не замечаем. И нам становится постмодернистски все равно.

– Катя, но мы начинаем ценить человека тогда, когда видим в нем окно в бесконечность!.. Когда каждый воспринимает то, что нас окружает, не как замкнутые предметы, отрезанные от замкнутых нас, а как некие углы, раскрытые в бесконечную ширь.

У Зинаиды Миркиной есть образ страны Небывандии, в которой чем больше людей, тем больше пространства. Это кажется парадоксальным, но можно представить себе, что у каждого из ваших друзей, кто входит в комнату, открыто окошко в бесконечность. И чем больше людей, тем больше в вашей комнате будет окон в бесконечность, тем шире будет наше общее совокупное пространство, в котором мы живем. Это вполне достижимо, если правильно понимать цель человека в жизни.

Решение, 2006 — 14 // Мнение эксперта

Добавить комментарий