Вроде боролись за истину, а на деле – за мирскую власть.
Владимир Можегов
Мы не можем позволить себе превратить Церковь в музей или любоваться ею как позолотой на государственном гербе, поскольку нуждаемся в ней так же, как в ежедневном общении со своей семьей и друзьями. Это все неизбежно, как дыхание и сама жизнь. Но это значит также, что прежде всяких усилий по обновлению Церкви нужно снова и снова пытаться осознать масштабы подобной миссии и осмыслить ее исторические пути.
В первые десятилетия и даже столетия идеи личности и Церкви (ни иудея, ни эллина), которые несло христианство, превосходили и иудейскую метафизику рода, и римский индивидуализм (для иудея соблазн, для эллина безумие). При этом, конечно, христианство имело гораздо более общих черт с римским духом, нежели еврейство. Пусть на первый взгляд оно было столь же космополитичным и антигосударственным, как иудаизм, зато в нем ярко были выражены импонирующие римлянину достоинство личности и универсализм. С гораздо большим правом, чем иудаизм, христианство могло претендовать на роль мировой религии. И рано или поздно взгляды христиан и кесаря должны были встретиться. Так и случилось. Христиане увидели в кесаре защитника от своего вечного преследователя-иудея. Империи же тем легче было понять христиан, чем более велик был ее собственный страх перед еврейством.
Во всей истории обращения империи к христианству есть, несомненно, некий таинственный Божий промысел (в исполнении которого избранный народ играет ключевую, как всегда, роль). Исходя из человеческой логики, Риму, а следовательно, и миру, в целом, следовало бы стать скорее митраистским. Иранский культ воинственного бога Митры был очень популярен в империи, особенно среди легионеров, и гораздо более соответствовал ее воинственному и стоическому духу. Не менее серьезными конкурентами христианству были культ египетской Изиды или греческий неоплатонизм. Однако мир стал христианским. И заслуга в этом иудаизма, возможно, гораздо больше, чем подозревают многие христиане и иудеи.
Размышляя над возможностями иных путей христианства, мы должны задать себе и такой вопрос: могло ли христианство выжить, не вступая в связь с империей, но оставаясь лишь терпимым, подобно синагоге? Ответить на этот вопрос следовало бы так: это было бы возможно только в случае терпимых отношений между иудеями и христианами. А такие отношения были бы возможны только в случае не менее толерантных отношений иудеев с империей. Этот замкнутый (или, если угодно, порочный) круг упирается в факт распятия Мессии, который его и запускает. Все дальнейшее — только вывод: единственность истины, невозможность служить двум господам и «любовный треугольник» с неизбежной развязкой. И здесь снова самым точным словом станет, пожалуй, слово Промысел. Своими непрестанными жалящими, словно овод, преследованиями иудеи сами гнали христиан в объятья империи. А когда империя раскрыла христианам свои объятья, христиане обернулись и отплатили своим преследователям со всей силой и сладостью мести.
Но каким бы ни оказался этот мир по своим делам, значение его христианизации невозможно ни оспорить, ни им пренебречь. Никакие сегодняшние идеи всеединства и милосердия были бы просто невозможны без христианской идеи личности и христианского универсализма. Более того, едва ли античному миру вообще удалось бы пережить свой духовный кризис вне христианства. Так, лучшая из античных философий — платонизм — представляет собой побег с земли в царство чистого духа (Плотин, как известно, стыдился собственного тела). Митраизм (или позднейшее манихейство) есть чистейший дуализм с неизбежным из него выводом — беспощадной, нескончаемой войной. Вряд ли на таком фундаменте можно было построить сколько-нибудь устойчивую цивилизацию. Скорее всего, вне христианства античный мир ждал предсказанный кумской Сивиллой апокалипсис. Христианство переродило античный мир и спасло его. Возможно ли это было без Константина? Вероятно, во всяком случае, исходя из земной логики, на этот вопрос нужно дать отрицательный ответ.
Но правда, конечно, и то, что связь с государством стала причиной порчи христианства, снижения всех его идеалов и перспектив. А в конце концов — и причиной отказа сегодня большей части христианского мира от своей церкви, того печального парадокса, что привнесенные христианством идеалы свободы и личности мир попытался реализовать вне христианства. И, конечно, потерпел на своих путях новое плачевное поражение.
1. Империя становится христианской
Но если связь с империей и была неизбежна, разве не могло христианство повлиять на империю в духе ее гуманизации? Благо «республиканские» добродетели Рима еще не были прочно забыты и эдикт Константина о веротерпимости имел немалый потенциал. Почему же стоило Церкви обрести силу, как она сама азартно включилась в строительство христианской империи, а империя принялась стремительно обретать черты типичной восточной деспотии?
Хотя возможности некоторой гуманизации империи у Церкви, вероятно, и были, вряд ли стоит их преувеличивать. Тем более обвинять само христианство в его «тоталитарном влиянии» на империю. Империя полным ходом шла к «тоталитарному» способу правления и без всякой помощи христианства. Еще Диоклетиан заимствовал в Персидской державе Сасанидов царскую диадему и институт политических евнухов, ввел персидский обычай падать ниц перед императором и целовать подол его платья. Константин закрепостил крестьян-колонов, подготавливая византийский государственный строй. Сам дух римского кесаризма неизбежно вел в сторону платоновского Государства. Авторитарной «вертикали» требовал сам римский гений, ведший Рим к власти над миром. Демократия — детище полиса, республика была прекрасна для небольшого римского государства, но тотальная власть требовала единства и единоначалия во всем. И именно здесь пришлось ко двору христианство с его пафосом абсолютной истины. Гений Константина безошибочно угадал в христианстве тот бриллиант, которого недоставало короне кесаря, — сияние универсальной истины. Христианство естественным образом увенчало пирамиду римского этатизма.
Обвинять христиан можно лишь в том, что, подгоняемые жалящими укусами иудеев, они не просто с благодарностью бросились под защиту кесаря, но с готовностью проследовали за ним и во внутренности дворца, в его святая святых. А не устояв перед сиянием царского венца, искушением власти, они не устояли также и перед искушением расквитаться с обидчиками. И бывшие их преследователи скоро почувствовали на себе силу закона Моисея: око за око, зуб за зуб. Градус антииудейской полемики будет неуклонно расти от Иустина и Тертуллиана до бл. Августина, Василия Великого и Иоанна Златоуста, а правовые санкции империи против евреев все более нарастать от Константина до Юстиниана.
Так свершится этот странный парадокс: мир станет христианским, но над новозаветным законом Христа восторжествует закон Моисея. А вместо терпимости и гуманизма античного Рима христианская Византия окажется насквозь проникнута духом иудейского законничества (оставаясь внешне при этом вполне антисемитской).
2. От Второго Пришествия к Тысячелетнему Царству
Всего этого достаточно, чтобы объяснить, как Церковь оказалась в объятиях империи, но еще недостаточно, чтобы понять, как совесть ее могла оставаться спокойной в отношении этой связи в течение почти двух тысячелетий. Для этого мало эмоций страха и мести, но необходимо сияние положительной идеи. Такой идеей для Церкви и стала империя.
Чтобы понять, какое место занимает империя в самосознании европейца, нужно читать Вергилия, «лучшего римского философа» (Т. Элиот) и «отца Запада» (Теодор Геккер). Империя была высшим идеалом римлянина, таким она остается во многом и для его потомков: «Все мы, коль скоро мы унаследовали европейскую цивилизацию, все еще являемся гражданами Римской империи, и время так до сих пор и не опровергло слов Вергилия “Я же могуществу их не кладу ни предела, ни срока, Дам им вечную власть…”», — заключает Элиот. Судьба, справедливость, долг, — все эти важнейшие для римлянина вещи сложили его высший смысл и сошлись в империи. (Заметим здесь же, что к любви и философии римлянин относился снисходительно, как вещам, позволительным для юноши, но не для взрослого человека. Сам вергилиевский Эней, прародитель римлян, между любовью к Дидоне и долгом выбирает второе, с почти христианским смирением отправляясь туда, куда зовут его боги — то есть к основанию империи.) Поняв все это, нам будет проще понять и раннюю Церковь в момент, когда она радостно выходит навстречу императору и когда образы императора, Христа, Церкви и империи входят в сознании римлянина в некий резонанс.
Если империя для римлянина — идеал, то Церковь — исполнение этого идеала. «Священная римская империя — материальное тело Града Небесного», — говорит бл. Августин (слово империум можно перевести ведь и как власть Всевышнего). И поскольку имперский мессианизм — призвание Рима, то и важнейшим апостолом римского христианства становится император (равноапостольный Константин, принимающий христианство лишь перед смертью). И сама империя становится христианской, «не пройдя через крещальный кризис» (как пишет прот. А. Шмеман).
А теперь мы снова должны обернуться к «мати-и-мачехе» Церкви — иудаизму. И заметить, что, вероятно, именно ему (точнее, иудейскому хилиазму, идее мессианского века) обязана Церковь и последним, самым таинственным и роковым, быть может, даром. Первый историк Церкви Евсевий Кесарийский пишет, как участники Никейского собора, только что стойко перенесшие гонения Диоклетиана, при виде почестей, которые воздавал им император, размышляли в себе: «не наступило ли уже Тысячелетнее Царство, обещанное Иоанном?» Так вот чем были полны мысли епископов в момент свершения союза Церкви и государства! Они мечтают о том, как империя станет христианской и распространит свет христианства по всему миру. Несомненно, это все та же заветная мечта еврейского мессианизма, начинающая разгораться, когда изначальное эсхатологическое ожидание Второго Пришествия Христа (первая любовь Церкви) все более гаснет.
3. Еврейство и христианство — два полюса «оси истории»
Во всем, о чем мы сейчас говорим, есть, несомненно, некая загадка. Или, лучше сказать, некая Божья притча. Американский писатель-протестант еврейского происхождения Эндрю Клейвен пишет: «Я склонен верить в то, что, когда Бог сделал евреев избранным народом, он выбрал их для того, чтобы они служили своего рода “системой раннего обнаружения” безнравственности для всех остальных». Что бы ни имел в виду под «системой раннего обнаружения» Эндрю Клейвен, метафизические основания этой загадки он, несомненно, нащупал. Последнее, конечно, не значит, что еврей есть образец нравственности. Дело в другом. Из всей целокупности человечества, из всех народов, «одинаково уклонившихся, сделавшихся равно непотребными», Бог, выделив одну общность, одну семью, поставил ее против всех остальных. Среди прочих людей Авраама отличает лишь сила веры, которая и вменяется ему в праведность (то есть сила личности, а не природы). Но эта избранность создает новое радикальное напряжение в общем всечеловеческом организме. Это не значит, опять же, что избранный народ есть абсолют добра, а все остальные — абсолют зла. Это значит лишь то, что такое напряжение создано. Полюс избранности и полюс отвержения, между которыми начинают циркулировать энергии добра и зла. (Конечно, и до этого были и добро, и зло, но теперь полюса их актуализировались, проявились.)
Бог, подобно садовнику, огородил одну яблоню, из которой путем долгой селекции пожелал вывести необходимый для спасения человечества «райский сорт» — нового Адама. Однако природа избранного народа — все та же природа ветхого Адама, со всем присущим ему эгоизмом, нарциссизмом, самовлюбленностью. И, в сущности, избранный народ становится лишь образом, иконой, зеркалом прочих. Жестоковыйность, бесконечные уклонения в идолопоклонство и страсть золотого тельца, убийства своих пророков и отвержение путей Бога — все это проявляется в Израиле не менее, а, скорее, даже более ярко (учитывая его особую священническую миссию, ведь где сильный ангел, там и сильный бес), чем в любом ином народе. Так что каждый, глядя в лик Израиля, знакомясь с его историей (историей великих пророков и великих же злодеяний), может увидеть в нем как свое зло, так и свое добро в максимальном раскрытии. В конечном счете, тот райский плод — цель божественной селекции — действительно вызрел на древе избранного народа. Но и природа падшего Адама одновременно достигла здесь своей кульминации. Итогом этой духовной драмы и стали события Страстей. Христа распинают страсти Адама, вечная жажда самообожествления, желание быть «яко боги, знающие добро и зло».
В исторический момент явления и казни Мессии свершилось перекрестие путей добра и зла и земля как бы переменила свои духовные полюса. И исполнивший свое предназначение и отвергнувший путь спасения избранный народ обнаружил себя на полюсе зла, в то время как народы, принявшие Мессию, обрели в своем сердце полюс добра. Произошел переворот, отчасти подобный тому, который произошел в момент избрания Авраама, а отчасти даже превосходящий его. Тогда мир обрел полюса, теперь полюса обрели лица. Тогда мир кристаллизовался, обретя свою духовную ось и явившись как духовная реальность, теперь сама духовная реальность обрела лик.
Но означает ли это отвержение «избранного народа» и безоговорочное приятие нового? Такой взгляд ничем не отличался бы от дуалистической концепции манихейства или самого еврейства. От опасности такого взгляда предостерегает ап. Павел. Да христианство и не приняло такой взгляд.
Итак, новая ситуация означала лишь начало нового этапа Божьего домостроительства. Одна из глубоких тайн которого, вероятно, в том, чтобы в момент Суда никто не посмел превознестись над прочими: «Бог всех заключил в непослушание, чтобы помиловать всех»… Эта «перемена полюсов» означала лишь новый акт исторической драмы. Теперь актеры, поменявшись ролями (игроки, обменявшись воротами), должны, оказавшись в шкуре другого, сыграть новую партию, впасть в те же искушения, в которых они обвиняли своих противников (и проверить: не повторят ли они те же грехи, в которых обвиняли их?).
И действительно, обратившись к истории христианства, мы увидим, как, преодолев и победив в личности своего божественного Основателя соблазны закона и власти (царство Мое не от мира сего), христианство последовательно возвратится сперва к религии (храмы, культ, сложная иерархия), а затем — под власть государства (имперская религия). Отнеся к себе обетования Авраама, христиане неизбежно должны были встать и перед соблазном идеи избранничества, перед которым не устояли иудеи.